– Странная и трогательная забота об умирающем: чтобы он, не дай Бог, не стал наркоманом…
В последнюю нашу встречу Катя попросила больше не приходить к ней. Призналась, что лучше выбрать сучок на полу или трещинку на стене – и смотреть на них, лишь бы не видеть людей.
Единственным её другом и утешителем до последнего был телевизионный пульт, который она сжимала вялой влажной рукой, переключая каналы. Иногда слабо швыряла пульт на одеяло, с досадой откидывалась на высокие подушки. Говорила: «Ду-ра-чьё». Или: «Господи, за что?!» Иногда в середине фильма засыпала от слабости и плакала, бредила, мычала во сне.
– Каждый раз боюсь не проснуться… Такая песня есть: лето – это маленькая жизнь… Так вот, сон – это маленькая смерть, – она нехотя, с усилием подбирала слова. – Каждый раз выкарабкиваюсь, вытягиваюсь из чего-то… Как из обволакивающей ямы. Она душит, сжимается, шевелится…
– Яма?
Катя долго молчала. Потом с убеждением сказала:
– Это – живое.
(Смерть – живая?!) Подруга отвернула лицо к стене.
Июльский луг, парящий после ливня. В полёгшей от собственной тяжести и дождевой влаги траве незатейливо играли жёлтые, розовые, лиловые бабочки. Тёплый, ликующий, оглушительно звенящий, стрекочущий луг распирало от жизни, любви и цветения. Но в луге, полном жизни и звуков – уже таилась смерть. Очень скоро это будет мёртвое поле с засыпанной снегом жухлой травой. Весной оно оживёт, но это будут другие цветы, другое поле…
Так ворковала матушка Евгеньюшка. С самого начала, увещевала она, не следовало делить жизнь и смерть. Много тому способствовали люди светские, пустые, никчёмные, трусоватые. Это они воздвигли искусственную границу. Они придумали красивые слова: «На краю смерти», «Между жизнью и смертью». Да нету никакого «между», – говорила матушка Евгеньюшка. Смерть оболгали, сделали из неё страшилку, преподнесли как не нормальное, противоестественное событие.
Мама и сестра склоняются, делают укол кеторола, великанские тени шевелятся на потолке. Только было утро, уже горит электрическая лампочка, плавится в слезах. В потоках дождя, как в слезах, плавится оконное стекло. «Сентябрь, – говорит сестра, – с утра темно».
Снова матушка Евгеньюшка. Милая. Её слова как пёрышко, смачивающее потрескавшиеся губы прохладной водой. Слушала бы да слушала её. Но как разумно продуман уход. Мучая, истаивая, изнуряя тело, боль смягчает, анестезирует, обезболивает саму мысль об уходе. Смиряет с уходом.
Сердобольно уводит от вопросов, нет на которые всё равно ответа. Боль милосердно переключает внимание и остатки сил на себя. Отвлекает, туманит, глушит. Боль сокращает часы ожидания, вводит в забытьё, терпеливо приучает и подготавливает к неизбежному. Для изболевшегося, усталого человека уход – отдых, желанный конец…
Кругленькая сытенькая, умильная, в чёрном клобуке, пахнет кофе. Сама-то остаётся.
– Уведите же её, кто-нибудь, господи… Мама?!
Смущённый извиняющийся мамин голос в коридоре. Шуршание купюр, исчезающих под тяжёлыми многослойными чёрными юбками матушки Евгеньюшки… И нет просвета. И всё напрасно.
В начале болезни – тысячу лет назад, в другой жизни – в больничном холле теленовости показывали уничтожение задержанного на таможне героина. Чёрный дым клубился над горой мешков, туго набитых белым, как мукой.
– МукА и есть, – комментировали больные. – Дураки они – героин-то жечь?
– Чего это – дым больно чёрен?
– Горючим облили. Соляркой.
– Охо-хо, – вздохнула женщина в цыплячьем жёлтеньком халате. – Сколько людей перед смертушкой страдает. Такие муки переносят – не приведи господи. А эти – сжигают. Изуверы, нелюди. – И сердито ушла в палату.
…– Лиза, – быстро говорила она сестре, когда боль отпустила, и стихло непрерывное, из закушенной, изжёванной, сырой от слюны подушки «Ы-Ы». – Лиза. Сделай то, что я прошу… У нас в подъезде парень… Он колется… Лиза. У меня на книжке накопленное на квартиру… Понимаешь? Сними всё. Лиза, я не могу больше…
Ныка (Николай) был самое жалкое, забитое и презираемое существо, когда либо жившее на Земле. Ныкой его прозвали потому, что мог заныкать дозу так – мент лысый не отыщет. Ныка знал, что на этом свете не жилец. Либо лягавые, не рассчитав, форменным сапогом порвут селезёнку, либо сам загнётся: уже чернели и разлагались кукляки в подмышках и паху. Либо пришьют свои же: он гапонил (работал у ментов агентом), потому его известную в микрорайоне точку не трогали.
Читать дальше