– Да заткнись ты! – Миша повернул в гнезде ключ; стало тихо-тихо, только комар, залетевший в машину и уже нанюхавшийся выхлопного дыма, жалобно звенел под ветровым стеклом. Миша испугался, что мотор умолк уже навсегда и чудо убито. Новый поворот ключа. Тик-тик-тик. Р-ррррр! Миша закусил губу и побрел к дому. Где-то на полдороги у него потемнело в глазах.
* * *
– Ты дыши, – сказал Анатолий. – И голову держи повыше. И просто спокойно посиди. Вот так. Миша пил холодную, до ломоты в зубах, воду. В воде плавали шестьдесят капель валерьянки.
– Ехать в ночь тебе не надо. Въедешь в колдобину, разобьешь рыдван до состояния хлама… он и так, правда, хлам. И не берись больше за такую работу. Найди чего-нибудь поспокойнее. Миша послушно кивнул, отчего голова закружилась с новой силой. Анатолий принял из Мишиной руки опустевший стакан. Валерьянка воняла на всю комнату.
– А есть такие, которым все пофиг, – тихо сказал Анатолий. – Жили-жили, померли… Пока молодой. Всего хочется. Жизни много, – он засмеялся. – Так? Миша проглотил слюну.
– Не бойся, – Анатолий усмехнулся. – Я пошутил спьяну. А у твоей тачки контакты окислились… Наверное. Нет, ты не дергайся, ТЕПЕРЬ она будет заводиться. Безотказно. Миша сжал зубы. Страх не отпускал. Страх непоправимой ошибки.
* * *
Тридцать дней – это ведь не тридцать лет, правда? Миша выехал на рассвете. «Рома» завелся с полоборота. Поднималось солнце. В приоткрытое окно дул лесной ветер, в жизни не знавший ни выхлопов, ни гари, и к его запаху упоительно примешивался дух живой, исправной машины. Миша вырулил на шоссе. И вдавил педаль в пол, наслаждаясь скоростью ради скорости. Движением ради движения. А потом испуганно притормозил. Снизил обороты, охотно пропуская торопыг, без сожаления провожая взглядом сиюминутных победителей, которые доберутся до цели раньше. По крайней мере, сегодня. А он, Миша, слишком любит жизнь. Опять-таки сегодня. А вчера ему было страшно из-за проданных тридцати дней. Но тридцать дней – это не тридцать лет… а в жизни так много соблазнов. И больше нет ничего непреодолимого. Стоит только однажды вернуться.
Когда грохнуло в третий раз на полигоне, село наше переселили в предгорья – от прежних мест подальше. Подъемные выдали, обустроиться помогли, в общем, не все так плохо, хотя чужое место – оно чужое и есть, и прежняя хата нет-нет да и снится…
Отец мой на старом кладбище остался, в зоне отчуждения за колючей проволокой, а мать уже здесь, на новом похоронили. Развели их. Место красивое – рядом горы. Земля хорошая; работы нет никакой, только огород. Рядышком, за перевалом, село василисков – межа их земли колышками помечена, и камень стоит. Лысый такой, в лыжном костюме. Покатался один на лыжах…
Не местный, местные туда не ходят. Нет охотников. Хотя с василисками у сельчан забот как раз и не было – они тихо за перевалом сидели, пока к ним не сунешься, никого не трогали. А донимали лесные братья, с позапрошлой войны на горах застрявшие и только разбоем и живые. Баб, правда, только грабили да насильничали иногда, зато мужиков, если поймают, живыми не выпускали. Не любили мужиков, особенно молодых.
Через три года, как переселились, я техникум закончил. Мать к тому времени уже похоронили; вернулся я к сестре. То есть не совсем чтобы вернулся; решать надо было, как дальше жить, куда податься, ну и вообще… Сестра меня на станции встретила; пока автобуса ждали, она и говорит: – Ты не пугайся только. Василиск у меня живет. Я молчу. Не было такого, чтобы василиски в людских селах жили. Врет, думаю. – Не вру, – говорит. – Слепенький он. Слепой. Его свои-то и выгнали. У меня живет. Слепые – они безопасные…
Молчу. Приехали. Дом новый, обустроилась Надюха, уют навела, ничего не скажешь; красоту вокруг заводить, это она с пеленок любила. Только я сел к столу – входит. Батюшки-светы, высоченный – под балку, тощий, как вобла, кожа, как молоко, волосы бесцветные – альбинос… И очечки черные, будто на пляже. Неуверенно так, под стеночкой, хоп – и сел на край скамейки. Присмотрелся я – ну точно василиск. Чистокровный.
– Ну, Надюха, – говорю потом. – Где же ты такое добро откопала?
Надулась. Сидит, как помидорина; сопит. Как, бывало, в детстве, когда застукаешь ее, что сама с собой в голос говорит. Была у нее такая привычка – уйти подальше в поле, с деревьями секретничать, с муравьями в игры играть… Сопит.
– Извини, – говорю, – если что-то не так сказал. Только удивительно мне. – Удивительно, – говорит. – Мужиков у нас мало, кто ж из вас в селе удержится… А ты на меня посмотри. Красавица, да? А Надюха, надо сказать, и впрямь. Заячья губа у нее с рождения. Рябая, маленькая, рыжая; мне она сестра, так я как-то и не задумывался…
Читать дальше