Дед по-прежнему молчал, сложив руки на коленях; молчал штурман. Это их молчание можно было расценить как молчаливое предоставление ему и теперь все той же полной командирской власти на борту, и так оно, верно, и было.
Однако Мараховскому, возбужденно, болезненно реагировавшему теперь на все, почудилась в их молчании словно бы отчужденность.
Он переложил штурвал вправо и дал педаль, рассчитывая так пригасить раскачивание самолета и его желание в очередной раз «прилечь» в левый крен, но в нетерпеливом желании скорее исправить ошибку, он сделал это, пожалуй, слишком резко. Самолет ответил пилоту сопротивлением рулей. Он повторил маневр — напряженной дрожью отозвалась машина на резкое изменение своего положения в пространстве, с басовитой натужностью взревели двигатели. И механик со всем спокойствием, на какое только оказался сейчас способен, сказал из-за спины:
— Ты, паря, полегче. Так ты ему дыхание собьешь. А он и без того железный. Ты не спеша до десяти сосчитай.
И может, это спокойствие механика, так резко противоположное его собственному состоянию, отрезвило, или просто привычно возвращалось самообладание — он встряхнулся, усилием воли взял себя в руки. И теперь уже спокойно, делая все подчеркнуто так, словно он был на внуковском тренажере, а не на высоте семи тысяч метров над закрытой облаками землей, уже окончательно разобравшись с показаниями и приказаниями приборов, потихоньку добрал скорость, отыскав «свой» воздушный поток, и потом, постепенно разгоняя самолет, добрал высоту и уже легко закончил заданный штурманом разворот.
И наконец, описав высоко над землей длинную пологую дугу, ИЛ вернулся на курс. И тогда Мараховскому показалось, что в эту минуту даже и ветер стал как будто бы тише.
Теперь у него была возможность обдумать случившееся. Он мысленно оглядел только что проделанный путь, отчетливо видимый изо всех людей на земле только ему одному, и сказал себе с той силой настроения, с какой с глазу на глаз с собой говорят себе, чтобы запомнить надолго: что если нынешний день и не научит его не делать других ошибок, этих он никогда уже не позволит себе повторить.
Он посмотрел вправо. Сизая тяжелая мгла уходила назад. Солнце смутно угадывалось за облаками.
— Даст эта тучка прикурить через часок москвичам, — сказал штурман, ни к кому, собственно, не обращаясь. — Особенно тем, кто за город оторвался. На Клязьму, к примеру…
А Мараховскому почудилось вдруг, что видит он в облаках справа еще самолет. И показалось ему, что где-то, когда-то он уже это видел: силуэт самолета, беззвучно растворяющегося в высоком небе, над молчаливой грядой облаков. И вслед за этим услышал он голос, тоже такой неповторимо знакомый, что от звуков этого голоса что-то дрогнуло в нем:
— Ты слушай-ко, Валентин, и одно запомни. Мы не самолеты испытываем. Мы себя каждый раз испытываем…
И только в следующую секунду понял: рядом, безмолвная, скользит по облакам тень их собственного самолета, а голос принадлежит Гордееву…
…Для пассажира полет — это ожидание взлета, той всегда необъяснимо праздничной минуты, когда тяжелая машина, дерзко преодолев законы неумолимой физики, отрывается от земли ликующе и раскрепощенно; это легкий для души, оттого что, быть может, больше не встретятся, разговор со случайным соседом за завтраком, это, наконец, даже слабых наделяющее ощущением силы, привычным ставшее сознание того, что время на дорогу, даже, например, до Камчатки, можно рассчитать с такой же будничной легкостью, с какой это делаешь при переездах в метро.
Для пилота полет — бесконечное скольжение стрелки указателя курса, зыбкое раскачивание крестовины авиагоризонта, бег времени, неумолимо отсекаемого щелчками бортового хронометра, сосредоточенность внимания и воли, решений и действий такая же предельная, какой владеют, наверное, разве что только саперы — ведь и летчику тоже ошибаться нельзя.
Штурману видится за словом «полет» пестрота карты, повторенная размытой облачной дымкой пестротою земли, плывущей далеко внизу. Для штурмана небо за бортом, такое просторное для непосвященного глаза, жестко разделено видимыми только ему границами воздушных потоков, температурных слоев, областей разновысоких давлений. Для штурмана небо теснее, чем для автомобилиста самая тесная улица в пиковые часы. Но там — реальность земли под ногами, указатели и светофоры, предупреждающие и подсказывающие издалека; здесь — только тонкая карандашная линия курса на карте, чутье времени и скорости, безукоризненно точный расчет. Штурман, прокладывающий путь самолету, — как человек, ведущий за руку ребенка по дороге, которую иной раз он и сам видит впервые.
Читать дальше