Мамины письма подтверждают и мою собственную память. В 1943 году, после контузии на фронте, Якова Басова перевели на службу в Кострому, в эвакуированное туда Ленинградское военно-инженерное училище, и куда он вызвал нас, свою семью. С этого времени я помню уже не отдельные моменты, а то, что можно назвать течением жизни. В Костроме я пошла в первый класс (на уроках я засыпала; учительница, окая и акая, жаловалась маме: м а л а , уж б о льн о м а л а ). И действительно, Кострома осталась в моей памяти не школой, а теплым домом, печкой с открытой дверцей (и песней «Вьется в тесной печурке огонь»), елкой с позолоченными орехами и балеринками в пачках, которые искусно мастерила мама. А также пожарами (город был в основном деревянный, в его центре возвышалась пожарная каланча). Часть службы отца проходила в летних и зимних военных лагерях. На это время и мы переезжали в деревню, поближе к нему. Летом, замирая от страха от одного вида быка, вместе с деревенскими ребятами мы бегали встречать стадо. Вместе с ними ели из общей миски (и получали ложкой по лбу от деда — хозяина избы, если шумно вели себя за столом. Надо сказать, что наказание было чисто символическим). В те редкие дни, когда отец бывал свободен, — походы в лес и на рыбалку, а зимой — катание с гор на огромных настоящих санях, в которые набивалась вся деревенская детвора. Отец был душой нашего детского сообщества. Мы гордились им: красивый, стройный в своей офицерской форме, а по природе — веселый, светлый человек. Со стариком отец дружил, беседовал с ним на завалинке о чем-то взрослом, помогал по хозяйству — подправить изгородь, подшить валенки. Сын столяра, он был мастером на все руки. И нас привлекал к работе, хотя какой от нас был толк, только путались под ногами.
Это там родилась моя любовь к среднерусской природе — к ее прозрачным лесам, к ручейкам с песчаным светлым дном; но и детский страх перед ее темными реками, перед страшным словом «омут».
И та же детская память хранит слова «пневмоторакс», «поддувание», на которое мама отлучалась из деревни в город, зимой становясь на лыжи (когда ее лечащий врач профессор Богуш узнал об этом виде «транспорта», то ужаснулся и запретил…).
В Костроме мы встретили долгожданный День Победы; только я никак не могла понять — и все приставала к маме — почему же так горько плачет наша соседка?
В Ленинград мы возвращались вместе с Инженерным училищем, поездом, в теплушках, в «телячьих вагонах». Путь был долгий; и прямо с вокзала мама повела нас в парикмахерскую, из которой мы вышли обритыми наголо.
В Ленинграде я пошла во второй класс.
А летом 1946 года, после демобилизации отца, наша семья переехала жить в Крым. С этого времени Крым стал для меня домом, самым дорогим местом на земле.
* * *
Для нас, детей, ничего не могло быть прекрасней нашего первого симферопольского жилища — а попросту брезентового навеса, сооруженного отцом в заброшенном саду. В саду уже поспевали абрикосы.
Но под навесом с семьей долго не проживешь. И родители начали предпринимать вылазки в поисках постоянного жилья. Одна из первых поездок — в Севастополь, на поезде, сквозь поле цветущих маков. В Севастополе я впервые увидела Черное море.
Тогда я еще не знала, что в одну ночь 1944 года по указу Сталина из Крыма был выселен целый народ [382]. Свободное пространство заполняли переселенцы. Но мы все-таки не были переселенцами: отец родился и вырос в Симферополе. Там в 1922 году восьмилетним мальчиком он пришел со своими рисунками в студию академика Самокиша и оттуда спустя 10 лет по рекомендации своего учителя отправился в Ленинград поступать в Академию художеств.
Отец знал и любил Крым своего детства, своей юности — каким он был до войны, до выселения крымских татар. Ему нравилась спокойная красота этого народа и восточный колорит их поселков; их названия остались для него навсегда звучащими по-татарски.
В конце концов наша семья поселилась в Алупке. Дом наш находился метрах в пятидесяти от моря. Это соседство, несомненно, сыграло важную роль в моем восприятии жизни.
Мы приехали в послевоенный Крым, разоренный, прекрасный и нищий, и мои родители делились последним куском хлеба с нашими соседями, такими же голодными, как и мы. С тех пор я всегда хочу накормить всякого, кто переступил порог моего дома.
Из самых острых юношеских впечатлений — «дело врачей», 1953 год. Это было сильное личное переживание: в свои неполные 15 лет я отчетливо понимала всю фальшь, всю сфабрикованность этого дела, и даже могла бы назвать имя автора этого сценария. Понимая, однако, что этого делать нельзя. Родители никогда не говорили с нами на «политические темы», но их отношение к жизни и к миру наполняло воздух, которым мы, дети, дышали. Видимо, не только слова, но и жесты, выражение глаз, лица имеют свое воспитательное значение.
Читать дальше