Но по выработанной привычке не приносить в дом служебные неприятности Сенькевич, сойдя на своей остановке, отключился от следственных раздумий и пошел домой с радостным чувством встречи с дочкой, женой, свободного вечера, приятных семейных дел.
В это время Децкий и Павел вели беседу, которая и по сути, и по форме предельно Децкого раздражала. Занесло их в какой-то грязный, не тронутый благоустройством сквер; по скорости, с какою Павел отыскал скамеечку в укромном месте, Децкий понял, что приятель его здесь частый гость. Скверик был сугубо мужской; там и сям виделись Децкому компании разной степени опьянения, в одной уже и дрались, и он сидел в напряженном ожидании ежеминутного прихода милиции, дружинников и необходимого от них спасения бегством. Как и у всех прочих людей в этом скверике, так и у них была бутылочка вина; друзья поочередно из нее отпивали, и Павел несколько раз говорил: „Хорошо, Юра, правда!“ Децкий хоть и поддакивал, но в душе бесился, чувствуя себя от сидения в центре этого злачного и опасного места не только не хорошо, а совсем гадко. Но бросить товарища и уйти домой он боялся: Павел был в пугающе небоевом состоянии воли, и Децкий стремился его волю мобилизовать. Еще в пять часов, когда замолкли в цехе станки, прибежал в страхе Петр Петрович и сообщил, что Павлик развесил сопли, пророчит воздаяние за грехи и заслуженную погибель. Децкий тотчас нашел Павла; вместе вышли с завода, и у заводской стоянки Децкий предложил поехать к нему — прокоротать вечер за бутылкой, как в добрые старые времена. Ехать куда-либо Павел категорически отказался, объяснив, что ему хочется погулять по родным улицам, посмотреть на знакомые дома, подышать воздухом городских садов — ведь бог знает, как скоро лишат их воли, может, завтра. Ни малейшего желания бродить по улицам и садам у Децкого не было; наоборот, хотелось ему домой, в кухню, хотелось закрыться там и обдумать все неожиданные события, прозреть их следствия, но капитулянтская настроенность Павла не разрешала оставить его без надзора. Децкий, скрепя сердце, отправился на противную ему прогулку. К тому же и машина оставалась на стоянке, что налагало заботу вернуться за ней позже. Скорее всего, Децкий не подчинился бы дурацкому капризу приятеля, если бы чувствовал в нем страх, но вот именно испуга, страха суда, тюрьмы он в Павле не видел, а видел какое-то монашеское смирение, овечью покорность, религиозную готовность к страданию, к несению креста, к ручному труду в местах отбытия наказания. Он и говорить стал отвратительными Децкому словами смирения. Только отошли от стоянки, как он громко и глупо объявил:
— Да, было время жить, пришло время умирать!
— Умрешь, не волнуйся, — ответил Децкий, — все умрем. Но еще рановато.
— Уже умерли, — опять как-то по-старчески сказал Павел. — Живые трупы. На машинах носимся по земле, жрем, пьем, а вовсе не люди.
— Ну, конечно, — злясь, возразил Децкий, — подонки!
— Да, отребье, — кивнул Павел. — Накипь! Карманники. Ржавчина! Просто шкуры!
После этих слов, резавших слух Децкого, он оживился:
— Ты, Юра, и не знаешь, как опротивела мне наша жизнь. Проснусь ночью, лежу, сам себе не верю. Неужели, думаю, это я, добрый и честный Паша, теперь — прожженный вор, своих же рабочих обворовываю каждый день. Для того ли я народился на белый свет?
— Ты потише бы говорил, — оборвал его Децкий. — Людно тут.
— А и мы были люди, — стишив голос, продолжал Павел. — Помнишь, пришли на завод: двигать прогресс, изобретать, рационализировать, улучшать — о чем только не мечталось, и были же неплохие инженеры. И куда все ушло, к чему мозг приложили — к воровству. Что осталось? Оболочка — а в ней грязь. Ты с этой сукой Катькой спутался — погиб, потом я черту продался…
И на лице, и в глазах приятеля выражалось, видел Децкий, это неуместное, искреннее, самоубийственное раскаяние. С такой мордой только к майору Сенькевичу и прийти, тому и спрашивать не придется — читай по лицу, как по письму. Вот же плаксивый гад, подумалось Децкому, и возникло у него сильное желание врезать кулаком Павлу в глаз, чтобы опомнился. Но не то что бить, а и резко спорить Децкий себе не допустил, а сказал, целя в больное место — в ответственность перед детьми:
— Замазались мы, верно, но дети — о них-то никто другой не позаботится.
— Это так, — согласился Павел. — Но мне и дома стало невмоготу. Заврался. Вера чувствует, что занимаюсь чем-то дурным. Вглядывается, тоскует, вздыхает: „Ой, Паша, Паша, что ты делаешь!“ И Димка стал коситься, чувствует чистым сердцем, что папаша — паскуда и вор. Эх, Юра, — воскликнул он вдруг сердечно, — начали каяться, так давай по славянскому обычаю возьмем бутылку да выпьем… Я один не пью, ты, вижу, думаешь, что я в одиночку спиваюсь. Нет, не пью, то есть не пью крепко. Боюсь, Юра, боюсь, что пьяным выболтаю все это во сне на ухо Вере. Пью — да умеренно, граблю да осторожно. Все краешком, краешком, чтобы не упасть. Устал! Надоело!
Читать дальше